Я проверил это впечатление прикосновением, которое далось мне гораздо труднее, чем прикосновение к мёртвому телу. И тут произошло невероятное: лежащее на двадцатиградусном морозе тело было живым, оно шевелилось. Негритянка подтянула ногу, словно собака, которую взяли за лапу.

«Она здесь замёрзнет», — подумал я. Но её тело было спокойно и не слишком холодно. Я ещё чувствовал кончиками пальцев мягкое прикосновение. Я попятился за занавеску, опустил её и вернулся в коридор. Мне показалось, что в нём дьявольски жарко. Лестница привела меня снова в зал ракетодрома. Я уселся на свёрнутый кольцевой парашют и обхватил голову руками. Я не знал, что со мной происходит. Я был совершенно разбит, мысли сползали в какую-то пропасть — потеря сознания, смерть казались мне невыразимой, недоступной милостью.

Мне незачем было идти к Снауту или к Сарториусу, я не представлял себе, чтобы кто-нибудь мог сложить в единое целое то, что я до сих пор пережил, видел, до чего дотронулся собственными руками. Единственным спасением, бегством, объяснением был диагноз — сумасшествие. Да, я, должно быть, сошёл с ума сразу же после посадки. Океан подействовал на мой мозг — я переживал галлюцинацию за галлюцинацией, а если это так, то незачем растрачивать силы на бесполезные попытки распутать не существующие в действительности загадки, нужно искать медицинскую помощь, вызвать по радио «Прометей» или какой-нибудь другой звездолёт, дать сигналы «SOS»…

Тут случилось то, чего я никак не ожидал: мысль о том, что я сошёл с ума, успокоила меня.

Я даже слишком хорошо понял слова Снаута — если допустить, что вообще существовал какой-то Снаут и что я с ним когда-либо разговаривал. Ведь галлюцинации могли начаться гораздо раньше. Кто знает, не нахожусь ли я ещё на борту «Прометея», поражённый внезапным припадком мозгового заболевания; возможно всё, что я пережил было созданием моего возбуждённого мозга? Однако если я был болен, то мог выздороветь, а это давало мне по крайней мере надежду на спасение, которой я никак не мог увидеть в перепутанных кошмарах Соляриса, длящихся всего несколько часов.

Необходимо было, следовательно, провести прежде всего какой-то логично продуманный эксперимент над самим собой — experimentum crucis, — который показал бы мне, действительно ли я свихнулся и являюсь жертвой бредовых видений или же, несмотря на их полную абсурдность и неправдоподобность, мои переживания реальны.

Так я размышлял, присматриваясь к металлическому кронштейну, который поддерживал несущую конструкцию ракетодрома. Это была выступающая из стены, выложенная выпуклыми плитами стальная мачта, окрашенная в салатовый цвет; в нескольких местах, на высоте примерно метра, краска облупилась, наверное, её ободрали проезжающие здесь тележки. Я дотронулся до стали, погрел её немножко ладонью, постучал в завальцованный край предохранительной плиты: может ли бред достигать такой степени реальности? Может, ответил я сам себе; как-никак это была моя специальность, в этом я разбирался.

А возможно ли придумать этот ключевой эксперимент? Сначала мне казалось, что нет, ибо мой больной мозг (если, конечно, он больной) будет создавать любые иллюзии, какие я от него потребую. Ведь не только при болезни, но и в самом обычном сне случается, что мы разговариваем с неизвестными нам наяву людьми, задаём этим снящимся образам вопросы и слышим их ответы; причём, хотя эти люди являются в действительности лишь плодом нашей собственной психики, как-то выделенные временно её псевдосамостоятельными частями, мы не знаем, какие слова они произнесут, до тех пор, пока они (в этом сне) не обратятся к нам. А ведь на самом деле эти слова являются той же самой обособленной частью нашего собственного разума, и поэтому мы должны были бы их знать уже в тот момент, когда сами их придумали, чтобы вложить в уста фиктивного образа. Что бы я, таким образом, ни задумал, ни осуществил, я всегда мог себе сказать, что поступил так, как поступают во сне. И Снаут, и Сарториус могли вовсе не существовать в действительности, поэтому задавать им какие бы то ни было вопросы было бессмысленно.

Я подумал, что мог принять какое-нибудь лекарство, какое-нибудь сильнодействующее средство, например, пеотил или другой препарат, который вызывает галлюцинации или цветовые видения. Появление этих феноменов доказало бы, что то, что я воспринимаю, существует на самом деле и является частью материальной, окружающей меня действительности. Но и это — продолжал я думать — не было бы нужным ключевым экспериментом, поскольку я знал, как средство (которое я сам должен был выбрать) должно действовать, а значит, могло случиться, что как приём этого лекарства, так и вызванный им эффект будут одинаково созданием моего воображения.

Мне уже казалось, что, попав в это сумасшедшее кольцо, я не сумею из него выбраться — ведь нельзя мыслить иначе, чем мозгом, нельзя выбраться из самого себя, чтобы проверить нормальность происходящих а организме процессов, — когда вдруг меня осенила мысль, столь же простая, сколь удачная.

Я вскочил и помчался прямо на радиостанцию. Она была пуста. Мимоходом я бросил взгляд на стенные электрические часы. Было около четырёх часов ночи, условной ночи Станции, снаружи царил красный рассвет… Я быстро включил аппаратуру радиосвязи и, ожидая, пока нагреются лампы, ещё раз мысленно повторил каждый этап эксперимента.

Я не помнил, каким сигналом вызывается автоматическая станция обращавшегося вокруг Соляриса сателлоида, но нашёл его на таблице, висящей над главным пультом. Дал вызов азбукой Морзе и через восемь секунд получил ответ. Сателлоид, а точнее его электронный мозг отозвался ритмично повторяющимися импульсами. Тогда я потребовал, чтобы он сообщил с точностью до пятого десятичного знака, какие меридианы звёздного купола Галактики он пересекает на расстоянии двадцати двух угловых секунд, обращаясь вокруг Соляриса. Потом я сел и стал ждать ответа. Он пришёл через десять минут. Я оторвал бумажную ленту с отпечатанным на ней результатом и, спрятав её в ящик (я старался не бросить на неё даже одного взгляда), принёс из библиотеки большие карты неба, логарифмические таблицы, справочник суточного движения спутника и ещё несколько книг, после чего начал искать ответ на этот же самый вопрос. Почти час ушёл у меня на составление уравнений. Не помню, когда последний раз мне пришлось столько считать. Наверное, ещё в студенческие годы на экзамене по практической астрономии.

Вычисления я проводил на большом калькуляторе Станции. Мои рассуждения были примерно такими. По картам неба я получу цифры, не точно совпадающие с данными, сообщёнными сателлоидом. Не точно, потому что сателлоид подвержен очень сложным пертурбациям, вызванным влиянием гравитационных сил Соляриса, его обоих, кружащих друг около друга солнц, а также локальных изменений притяжения, создаваемых океаном. Когда у меня будет два ряда цифр: полученных от сателлоида и вычисленных теоретически, я внесу в мои вычисления поправки. Тогда обе группы результатов должны совпасть до четвёртого знака после запятой. Расхождения будут только в пятом знаке, они отразят неучтённое воздействие океана.

Если даже цифры, сообщённые сателлоидом, не существуют в действительности, а являются плодом моего воображения, всё равно они не смогут совпасть с другим рядом — вычисленных данных. Мозг мой может быть больным, но ни при каких условиях он не в состоянии произвести вычисления, выполненные большим калькулятором станции, так как на это потребовалось бы много месяцев. А следовательно, если цифры совпадут, значит, большой калькулятор Станции на самом деле существует и я пользовался им в действительности, а не в бреду.

У меня дрожали руки, когда я вынимал из ящика бумажную телеграфную ленту и расправлял её рядом с другой, более широкой, из калькулятора. Оба ряда цифр, как я и предполагал, совпадали до четвёртого знака. Расхождение появилось только в пятом. Я спрятал все бумаги в ящик. Итак, калькулятор существовал независимо от меня. Из этого следовала реальность Станции и всего, что на ней происходило.