— Правда.

— А может… может, она именно потому не выглядит таким чудовищем! Это связывает тебе руки? Да ведь о том-то и идёт речь, чтобы они были связаны!

— Это ещё одна гипотеза к миллиону тех, в библиотеке. Снаут, оставь это, она… Нет. Не хочу об этом с тобой говорить.

— Хорошо. Сам начал. Но подумай только, что в сущности она зеркало, в котором отражается часть твоего мозга. Если она прекрасна, то только потому, что прекрасно было твоё воспоминание. Ты дал рецепт. Кольцевой процесс, не забывай.

— Ну и чего же ты хочешь от меня? Чтобы я… чтобы я её… устранил? Я уже спрашивал тебя: зачем? Ты не ответил.

— Сейчас отвечу. Я не напрашивался на этот разговор. Не лез в твои дела. Ничего тебе не приказывал и не запрещал, и не сделал бы этого, если бы даже мог. Это ты сам пришёл сюда и выложил мне всё, а знаешь зачем? Нет? Затем, чтобы снять это с себя. Свалить. Я знаю эту тяжесть, мой дорогой! Да, да, не прерывай меня. Я тебе не мешаю ни в чём, но ты хочешь, чтобы помешал. Если бы я стоял у тебя на пути, может, ты бы мне голову разбил. Тогда имел бы дело со мной, с кем-то, слепленным из той же крови и плоти, что и ты, и сам бы чувствовал как человек. А так… не можешь с этим справиться и поэтому споришь со мной… а по сути дела с самим собой! Скажи мне ещё, что страдание согнуло бы тебя, если бы она вдруг исчезла… нет, ничего не говори.

— Ну, знаешь! Я пришёл, чтобы сообщить просто из чувства лояльности, что собираюсь покинуть с ней Станцию, — отбивал я его атаку, но для меня самого это прозвучало неубедительно.

Снаут пожал плечами.

— Очень может быть, что ты останешься при своём мнении. Если я высказался по этому поводу, то только потому, что ты лезешь всё выше, а падать с высоты, сам понимаешь… Приходи завтра утром около девяти наверх, к Сарториусу… Придёшь?

— К Сарториусу? — удивился я. — Но ведь он никого не впускает. Ты говорил, что даже позвонить нельзя.

— Теперь он как-то справился. Мы об этом не говорим, знаешь. Ты… совсем другое дело. Ну, это неважно. Придёшь завтра?

— Приду.

Я смотрел на Снаута. Его левая рука будто случайно скрылась за дверцей шкафа. Когда они открылись? Пожалуй, уже давно, но в пылу неприятного для меня разговора я не обратил на это внимания. Как неестественно это выглядело… Как будто… что-то там прятал. Или кто-то держал его за руку. Я облизал губы.

— Снаут, что ты?…

— Выйди, — сказал он тихо и очень спокойно. — Выйди.

Я вышел и закрыл за собой дверь, освещённую догорающим красным заревом. Хари сидела на полу в каких-нибудь десяти шагах от двери, у самой стены. Увидев меня, вскочила.

— Видишь? — сказала, глядя на меня блестящими глазами. — Удалось, Крис… Я так рада, Может… может, будет всё лучше…

— О, наверняка, — ответил я рассеянно.

Мы возвращались к себе, а я ломал голову над загадкой этого идиотского шкафа. Значит, значит, спрятал там?… И весь этот разговор?… Щёки у меня начали гореть так, что я невольно потёр их. Что за сумасшествие. И до чего мы договорились? Ни до чего. Правда, завтра утром…

И вдруг меня охватил страх, почти такой же, как в последнюю ночь. Моя энцефалограмма. Полная запись всех мозговых процессов, переведённых в колебания пучка лучей, будет послана вниз. В глубины этого необъятного безбрежного чудовища. Как он сказал: «Если бы она исчезла, ты бы ужасно страдал, а?» Энцефалограмма — это полная запись. Подсознательных процессов тоже. А если я хочу, чтобы она исчезла, умерла? Разве иначе меня удивило бы так, что она пережила это ужасное покушение? Можно ли отвечать за собственное подсознание? Если я не отвечаю за него, то кто?… Что за идиотизм? За каким чёртом я согласился, чтобы именно мою… мою… Могу, конечно, заучить предварительно эту запись, но ведь прочитать не сумею. Этого никто не может. Специалисты в состоянии лишь определить, о чём думал подопытный, но только в самых общих чертах: что решал, например, математическую задачу, но сказать, какую, они уже не в состоянии. Утверждают, что это невозможно, так как энцефалограмма — случайная смесь огромного множества одновременно протекающих процессов и только часть их имеет психическую «подкладку». А подсознание?… О нём вообще не хотят говорить, а где уж им читать чьи-то воспоминания, подавленные или неподавленные… Но почему я так боюсь? Сам ведь говорил утром Хари, что этот эксперимент ничего не даст. Уж если наши нейрофизиологи не умеют читать записи, то как же этот страшно чужой, чёрный, жидкий гигант…

Но он вошёл неизвестно как, чтобы измерить всю мою память и найти самую болезненную её частичку. Как же в этом сомневаться? И если без всякой помощи, без какой-либо «лучевой передачи», вторгаясь через дважды герметизированный панцирь, сквозь тяжёлую броню Станции, нашёл в ней меня и ушёл с добычей…

— Крис?… — тихо позвала Хари.

Я стоял у окна, уставившись невидящими глазами в начинающуюся ночь.

Если она потом исчезнет, то это будет означать, что я хотел… Что убил её. Не ходить туда? Они не могут меня заставить. Но что я скажу им? Это — нет. Не могу. Значит, нужно притворяться, нужно врать снова и всегда. И это потому, что, может быть, во мне есть мысли, намерения, надежды, страшные, преступные, а я ничего о них не знаю. Человек отправился познавать иные миры, иные цивилизации, не познав до конца собственных тайников, закоулков, колодцев, забаррикадированных тёмных дверей. Выдать им её… от стыда? Выдать только потому, что у меня недостаёт отваги?

— Крис… — ещё тише, чем до этого, шепнула Хари.

Я скорее почувствовал, чем услышал, как она бесшумно подошла ко мне, и притворился, что ничего не заметил. В этот момент я хотел быть один. Я ещё ни на что не решился, ни к чему не пришёл… Глядя в темнеющее небо, в звёзды, которые были только прозрачной тенью земных звёзд, я стоял без движения, а в пустоте, пришедшей на смену бешеной гонке мыслей, росла без слов мёртвая, равнодушная уверенность, что там, в недостижимых для меня глубинах сознания, там я уже выбрал и, притворяясь, что ничего не случилось, не имел даже силы, чтобы презирать себя.

Эксперимент

— Крис, это из-за того эксперимента?

От звука её голоса я вздрогнул. Я уже несколько часов лежал без сна, погрузившись в темноту, совсем один. Я не слышал даже её дыхания и в запутанном лабиринте ночных мыслей, призрачных, наполовину бессмысленных и приобретающих от этого новое значение, забыл о ней.

— Что… откуда ты знаешь, что я не сплю?… — Мой голос звучал испуганно.

— По тому, как ты дышишь… — ответила она тихо и как-то виновато. — Не хотела тебе мешать… Если не можешь, не говори…

— Нет, почему же. Да, это тот эксперимент. Угадала.

— Чего они от него ждут?

— Сами не знают. Чего-то. Чего-нибудь. Эта операция называется не «Мысль», а «Отчаяние». Теперь нужно только одно: человек, у которого хватило бы смелости взять на себя ответственность за решение, но этот вид смелости большинство считает обычной трусостью, потому что это отступление, понимаешь, примирение, бегство, недостойное человека. Как будто достойно человека вязнуть, захлёбываться и тонуть в чём-то, чего он не понимает и никогда не поймёт.

Я остановился, но, прежде чем моё учащённое дыхание успокоилось, новая волна гнева захлестнула меня:

— Разумеется, никогда нет недостатка в людях с практическим взглядом. Они говорили, что если даже контакт не удастся, то, изучая эту плазму — все эти шальные живые создания, которые выскакивают из неё на сутки, чтобы снова исчезнуть, — мы познаём тайну материи, будто не знали, что это ложь, что это равносильно посещению библиотеки, где книги написаны на неизвестном языке, так что можно только рассматривать цветные переплёты… А как же!

— А есть ещё такие планеты?

— Неизвестно. Может, и есть, но мы знаем только одну. Во всяком случае это что-то очень редкое, не так, как Земля. Мы… мы обычны, мы трава Вселенной и гордимся этой нашей обыкновенностью, которая так всеобща, и думаем, что в ней всё можно уместить. Это была такая схема, с которой отправлялись смело и радостно вдаль, в иные миры! Но что же это такое, иные миры? Покорим их или будем покорены, ничего другого не было в этих несчастных мозгах… А, ладно. Не стоит.